Голос гипнотизера, сразу и далекий, и невероятно близкий, внушал мне, что, когда я услышу слова «Валяй, сучка…», я почувствую себя абсолютно свободным и уверенным, как если бы сидел один в ванне и никто бы меня не оценивал, в том числе и я сам, и стесняться мне будет нечего. Я спою то, что должен спеть в субботу, – с пылом, с жаром, с радостью и облегчением, с довольством и самодовольством компании валлийцев, которая катит в железнодорожном вагоне на матч по регби. Уподобление не его, но именно это он и имел в виду.
Я впитал внушение и сделал в собственном сознании странную, словно эхом отзывавшуюся пометку насчет того, что все это чистая правда, что ужас, который внушало мне субботнее выступление, просто нелеп, а между тем сам я бормотал, со всем этим соглашаясь.
Произведя обратный отсчет, возвративший меня в сознательное состояние, и рассказав, как свежо и роскошно я буду чувствовать себя до конца этого дня, гипнотизер совершил непременную попытку продать мне выстроившиеся по его книжным полкам в ряд кассеты под названием «Курение, диета и бессонница» и отправил меня восвояси, и я ушел. Бумажник мой облегчился на пятьдесят с чем-то фунтов, а душа – на миллион кило.
То, что я проделал в субботу, не могло, разумеется, сравниться с дебютом Мэрилин Хорн в «Мет» или с выпуском ленноновского альбома «Вообрази», однако я справился – без румянца стеснительности и без острых приступов страха.
И только после шоу, завернув, как обычно, в «Занзибар», в давнее, существовавшее еще до эпохи клуба «Граучо» заведение, в котором предпочитали утолять жажду комедианты, фотографы, художники и тому подобная публика 1980-х, я сообразил вдруг, что чертов жулик снял с меня музыкальные вериги лишь на этот, один-единственный случай.
«Валяй, сучка…» было простеньким пусковым механизмом одноразового действия, и он уже сработал – в этот субботний вечер. Гипнотизер не избавил меня от музыкальной заторможенности навсегда. Сила талисмана была израсходована полностью – если бы я захотел еще раз спеть на публике, мне пришлось бы тащиться на новый треклятый прием к гипнотизеру. И я, там и тогда, в припадке питаемой водкой и кокаином запальчивости, дал себе зарок никогда больше этого не делать.
Стивен и пение – две вещи несовместные.
Я благодарен гипнотизеру за встречу с забытым воспоминанием, но больше ходить этим путем ни малейшего желания не имею. В густых терновых зарослях моего мозга наверняка сокрыты и другие воспоминания, однако никаких причин прорубаться к ним я не вижу.
Музыка значит для меня безумно много, я уже сказал об этом, я мог бы исписать страницы и страницы, излагая мои мысли о Вагнере, Моцарте, Шуберте, Штраусе и прочих, однако в этой книге моя страсть к музыке и моя неспособность выразить эту страсть на ее, музыки, языке символизируют всегда остававшееся со мной чувство отдельности, отстраненности. В сущности, они символизируют также и любовь, и мое неумение выразить ее так, как она того заслуживает.
Мне всегда хотелось обрести способность выражать музыку, любовь и многое иное из того, что я чувствую, на собственном их языке – не вот на этом, не посредством этой обстоятельной череды глаголов, прилагательных, наречий, существительных и предлогов, которые катят сейчас перед вами в сторону точки и следующего за нею абзаца, набитого новыми словами.
Понимаете, коли на то пошло, я думаю иногда, что ничего, кроме слов, у меня и нет. Собственно, я не уверен, что способен думать, не говорю уж – чувствовать, обходясь при этом без языка. Есть такое древнее стенание:
Как я могу сказать, что думаю, не услышав того, что собираюсь сказать?
Вопрос этот именно мне на потребу могли и придумать. Впрочем, от ощущения неполноценности меня уже годы назад избавил Оскар Уайльд, – когда я прочитал его написанное в форме платоновского диалога эссе «Критик как художник»:
ЭРНЕСТ. Даже вы не можете не признать, что сделать нечто намного труднее, чем его описать.
ГИЛБЕРТ. Сделать нечто труднее, нежели его описать? Ничуть. Это заблуждение – широко распространенное и вульгарное. Описать что бы то ни было гораздо труднее, чем его сделать. В жизни реальной это самоочевидно. Придумать хорошую историю может всякий. Но только великий человек способен записать ее. Нет ни одной разновидности действий, ни одного вида эмоций, которые мы не разделяли бы с низшими животными. И только благодаря языку мы поднимаемся над ними – или друг над другом, – благодаря языку, который есть отец, а не дитя мысли. (Курсив мой, миссис Эдвардс, курсив мой.)
Заключение
Теория Л.Н. Гумилева имеет большое значение для
понимания исторических судеб народов и, прежде всего, Российского суперэтноса
(табл. 7). Выводы могут быть сделаны как на глобальном уровне при принятии
политических решений, так ...